RSSВладикавказ. Там, где тепло и сыро.

"И БУДЕТ ЛЕТО…" - рассказ Алана Черчесова

18:41, 12 декабря 2021

ДАННОЕ СООБЩЕНИЕ (МАТЕРИАЛ) СОЗДАНО И (ИЛИ) РАСПРОСТРАНЕНО ИНОСТРАННЫМ СРЕДСТВОМ МАССОВОЙ ИНФОРМАЦИИ, ВЫПОЛНЯЮЩИМ ФУНКЦИИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА, И (ИЛИ) РОССИЙСКИМ ЮРИДИЧЕСКИМ ЛИЦОМ, ВЫПОЛНЯЮЩИМ ФУНКЦИИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА.


предлагаю к чтению рассказ современного осетинского автора Алана Черчесова "И БУДЕТ ЛЕТО…". Предлагаю не просто так, а по нескольким причинам.

  1. Алан Черчесов - наиболее титулованный современный осетинский писатель, а этот рассказ - его дебют в большой литературе
  2. мы будем обсуждать этот рассказ на книжном клубе 16 декабря во Владикавказе.
  3. это безусловно интересный рассказ с несколько сложной формой изложения. 
  4. Рассказ есть в сети, но с кучей рекламы. теперь у вас есть возможность познакомиться с ним без всплывающих окон и тд. не благодарите.
  5. читать - круто

И БУДЕТ ЛЕТО…

Обычно горы молчали, так что беда подступала внезапно. И тогда людям приходилось заново пробивать тропы, разбирая завалы из камней, снега и грязной земли. Случалось, оттуда доставали изувеченные останки животных и вчерашних путников. Часто их все же опознавали, и чей-то род понимал, что стал беднее.

Потом горы опять молчали, глядя свысока на то, как отчаявшиеся уходят прочь в низину или идут за перевал, где земли было больше. Они шли в батраки и, конечно, знали об этом.

Иные, самые нетерпеливые и бедовые, отправлялись в абреки, промышляя разбоем и рискуя жизнью – своей и тех, кого они грабили. За кровь платили кровью, как платили ею за угнанного коня или поруганную цепь над чьим-то очагом.

От мести бежали тоже, чаще за перевал, срываясь со скудной земли всей семьей, всей фамилией. И почти всегда горы молчали, и никто не ведал, когда они заговорят…

Что-то толкнуло его в бок, и он проснулся. Дед уже спустил ноги на пол, клюка прошуршала по циновке и нащупала точку опоры. Дряблый свет от очага мешал по стенам тени.

– Сын Хамыца все видел. Тот, немой… – сказал младший дядя, и тут он разглядел его – в двух шагах от нар. Новый дед жарко вздохнул, выбросил вперед руку, выхватил у сына ружье и поднес ствол к носу. Потом облегченно прохрипел:

– Слава небу, – отозвался дядя.

Они немного помолчали. Мальчишка крепче вжался в циновку и снова опустил веки.

– Где ты их оставил? – спросил старик.

– У Синей тропы, – сказал дядя.  – Только те уже узнали.

И БУДЕТ ЛЕТО…

Обычно горы молчали, так что беда подступала внезапно. И тогда людям приходилось заново пробивать тропы, разбирая завалы из камней, снега и грязной земли. Случалось, оттуда доставали изувеченные останки животных и вчерашних путников. Часто их все же опознавали, и чей-то род понимал, что стал беднее.

Потом горы опять молчали, глядя свысока на то, как отчаявшиеся уходят прочь в низину или идут за перевал, где земли было больше. Они шли в батраки и, конечно, знали об этом.

Иные, самые нетерпеливые и бедовые, отправлялись в абреки, промышляя разбоем и рискуя жизнью – своей и тех, кого они грабили. За кровь платили кровью, как платили ею за угнанного коня или поруганную цепь над чьим-то очагом.

От мести бежали тоже, чаще за перевал, срываясь со скудной земли всей семьей, всей фамилией. И почти всегда горы молчали, и никто не ведал, когда они заговорят…

Что-то толкнуло его в бок, и он проснулся. Дед уже спустил ноги на пол, клюка прошуршала по циновке и нащупала точку опоры. Дряблый свет от очага мешал по стенам тени.

– Сын Хамыца все видел. Тот, немой… – сказал младший дядя, и тут он разглядел его – в двух шагах от нар. Новый дед жарко вздохнул, выбросил вперед руку, выхватил у сына ружье и поднес ствол к носу. Потом облегченно прохрипел:

– Слава небу, – отозвался дядя.

Они немного помолчали. Мальчишка крепче вжался в циновку и снова опустил веки.

– Где ты их оставил? – спросил старик.

– У Синей тропы, – сказал дядя.  – Только те уже узнали.

– Ну-ка подсоби, – сказал тот, и мальчишка обеими руками вцепился в жернова.

Они подтащили их к забору и там оставили, пока дядя ходил за лошадьми. Седла, мягкие и широкие – не для езды, – уже покоились на спинах, а старший дядя придерживал их руками. Мальчишка прыгнул под навес, отыскал палки, перехваченные посреди сыромятными кожаными полосками, и подал мужчине. Тот затянул подпруги, привязал крест-накрест к седлу палки и перешел к другой лошади.

– Матери скажи – готово…

Мальчишка влетел в дом, подошел к кладовой и, чуть отвернувшись в сторону, позвал:

– Афсин! Оу!. . Афсин!

Старуха неслышно ступила на порог, взяла мальчишку за рубаху и крепкой рукой крутанула к себе.

– Чего уж теперь глаза прячешь? Входи, выносить будем. Остальных тоже веди.

Мальчишка поманил братьев пальцем, а самому маленькому сунул держать лучину.

Погреб оказался большим и прохладным, блики света скользили по нему желтыми шагами. Много было черного.

– Сперва это, – сказала афсин и указала на кожаные мешки с зерном и мукой.

Вчетвером они выволокли мешок во двор и, сопя, обжигаясь дыханьем, доковыляли до забора. Мальчишка подметил, что жернова свисают теперь с седла. Невестки выносили из дома шкуры и постель. Люлька с сестренкой стояла здесь же, во дворе, только чуть в сторонке, у коновязи. Смахнув пот со лба, он двинулся было обратно, но услыхал голос деда:

– Иди за волом. Овец погонишь последними.

Старик стоял на пороге прямой и высокий, заслоняя влажный свет из хадзара. Он вытянул палец и ткнул им на восток.

– Подбирается…

Дядя поднял голову, проследил глазами и ответил:

– Пятно пока… Как в бурку вырастет – тронемся.

Старик подумал и сказал:

– Батраз его язык разбирает.

Дядя кивнул и тихонько засмеялся:

– Ага, только языком обоза не поймаешь!. . К тому ж таким коротким.

Старик нахмурился, потоптался на месте, потом, не сдержавшись, ударил палкой о порог.

– А с длинным языком куда угодно сбежать легко.

Сын осекся, вобрал голову в плечи и отвернулся, крепя новый вьюк. Из хлева было видно, как они молчали. Мальчишка вздохнул и вяло шагнул в глубь помещения, держа перед грудью вспотевшие руки. В потемках он нащупал балку, и мокрая воловья морда уперлась ему в кисть жесткой шерстью. Мальчишка открыл рот и постоял немного не шевелясь. Потом медленно простер вбок левую руку, поймал ремень и размотал узел. Вынул балку и потянул за ремень. Вол не упирался и шел кротко, послушно, так что ноги мальчишки дрожали лишь самую малость. У забора старик сам принял ремень, и они вместе смастерили днище для вьюка. Скарб копился на дворе крутыми пятнами, обирая дом, сарай и пристройку, те делались долгими и чужими. Мальчишка сновал во все стороны, поспевая на помощь и жадно вслушиваясь в тугую тяжесть повзрослевших мышц. Краем глаза он замечал, как старший дядя выволок из-под навеса повозку и кинул туда голую холстину, как торопились в деле невестки, перебрасываясь на ходу словами, как негибкие пальцы афсин давили эти слова, цепляясь за мешок, опираясь о скользкую стену, как через забор дед говорил с проснувшимся соседом и даже не звал того во двор, а потом отказался от подмоги и сухо благодарил, и ему отвечали сухие – прочь – шаги соседа, как круче выгибалось светлеющее небо, как гулко пустел дом, как кричал ребенок из люльки, как что-то портилось, портилось кругом, вытекая в бледнеющую ночь и пытаясь в ней удержаться.

А потом он услышал копыта и увидел их. Они вырастали из ночи частыми толчками и приближались к плетню. Их было столько, сколько пальцев на руке. Мальчишка посмотрел на старика, и целое мгновенье тот стоял не шелохнувшись в проеме двери, и лицо его казалось гладким, как ладонь. Затем старик вскинулся и спешно зашагал к коням. Мальчишка сглотнул слюну и перехватил взгляд афсин. Та не сказала ни слова, хоть смотрела на него, а не туда, где столпились мужчины, дети и даже невестки. Потом отвернулась и направилась в дом. Шла она неровно и неумело будто бы, кинув руки вдоль тела.

Пять и две, сосчитал мальчишка. Больше, чем мужчин в семье. Больше, чем у кого-либо в ауле. Чем даже может быть у одной фамилии. Он поежился и робко приблизился к коновязи.

– Несите, – бросил старик сыновьям, и те споро двинулись к хадзару.

Младший дядя на ходу отряхивал штаны, старший тихонько посмеивался. Женщины усаживали в повозку детей.

– Хорош, – говорил дед, и голос его был непривычно тонок.

Мальчишка глядел на конские зубы, белые и ровные, на крупные блестящие тела, слушал всхрапы и ни о чем не думал. Старик не видел его, как не видел людей за забором, безмолвно следящих за ним и за домом. Он не стыдился их и не стыдился подступающего света, пусть те и слышали его голос, которым до того он никогда не говорил.

Что-то кольнуло мальчишку в бедро, и он переступил на другую ногу, так же неотрывно глядя в конские зубы и теплые в утренних сумерках белки глаз. Он все еще так и не притронулся ни к одному из пяти, хоть и стоял совсем рядом. Кони были высокие, стройные и красивые, и их было столько, сколько пальцев на руке.

Из хадзара дяди вынесли мужчину, завернутого в бурку, тяжелого, как пара мешков с мукой. Они уложили его на землю, потом сходили за попоной и укрыли ею воловью спину, переместив вьюк на лошадь. Потом подняли среднего дядю на руки и привязали его постромками к волу. Видно было, как ходят под буркой локти и дядя шарит глазами по сторонам.

Мальчишке свистнули, и он побежал, припадая на одну ногу, к загону для овец. Он откинул дверцу и принялся тормошить блеющее стадо, выталкивая овец наружу и ощущая жаркий запах вспугнутого сна. Из дому, держа в руках надочажную цепь, вышла афсин и зашаркала к уже готовому обозу. За забор она не смотрела. Сыновья помогли ей взобраться в бричку и развернули обоз к воротам. Дед позвал младшего дядю, тот подставил ладони, чтобы старик сел на коня, потом наполнил ему рог и протянул. Старик помолился и выпил. За ним выпили дяди. В бедре по-прежнему кололо, но мальчишка, подпрыгнув, легко пристроился с самого края брички рядом с невестками. Он заметил, что спеленатый мужчина на воловьей спине успел раздвинуть полы бурки и теперь ощупывал постромки бестолковыми руками. Другие дяди уже тоже были на конях, только младший – без седла и без подпруги. Дед выехал вперед и звонко крикнул. Обоз тронулся следом, и остатки тишины отпрянули прочь от него, цепляясь за забор и безмолвие тех, кто за ним ожидал. Из-за гор выбрался рассвет и расстелился по небу щедрой заводью. Стены, тощие и незнакомые, стояли посреди пустоты, сбоку от молчания и шума, в стороне от всего, что было, и всего того, чему уж не бывать. Мальчишка глядел назад на задвигавшиеся фигурки за забором и слушал копыта, перешептывание невесток, непокой детей, кряхтенье мужчины на воловьем хребте и мелкое позвякивание цепи. Он прикрыл глаза и почуял усталость. Обоз бежал по дороге на запад, в спину поддетый рассветом, и топтал свои тусклые тени. Бричка скрипела колесами, дрожала скарбом и телами. Мальчишка чувствовал эту дрожь. Он загадал, что до самого поворота не поднимет век и не посмотрит на афсин. Впереди был десяток дворов. Он знал, что никто в ауле не спит, и решил, что ждать с закрытыми глазами куда легче. Он жмурился, сбивал дыханье, но слов так и не было. На повороте бричка накренилась, и он понял, что дворов больше не будет, а значит, не будет и слов. Аул отгородился от них сплошным забором, сторожившим безмолвие.

Мальчишка повернулся к афсин и увидел, что та сидит, опустив голову и стиснув на коленях цепь. Никто из невесток не плакал.

Впереди ехал дед, прямо держа спину и упершись пятками в конский круп. За ним шли обе лошади, одна тяжело навьюченная, другая – чуть легче, но впряженная в бричку. Вол с живой ношей плелся немного позади и ронял на землю вязкую слюну. Потом были овцы и дяди верхом – младший без седла. Еще два коня покорно шли следом.

– До рощи выследил? – спросил старший дядя.

Младший кивнул.

– До Святого куста почти. Только ждать пришлось, покуда сон сморит.

– Оттуда, поди, верст пятнадцать до ихнего аула.

– Кто ж им виноват, – ответил младший.  – Никто им не виноват. Сами виноваты.

Старший негромко засмеялся. Они смолкли. Дослушав, мальчишка потер бедро и подумал: отчего разболелось? Задел впотьмах обо что-нибудь. Не заметил даже.

Они подобрались к косогору. Дома внизу заслонили дорога и скалы. Под сырым вылупившимся солнцем река и низина казались красивыми. Глядеть на них ему не хотелось. Он обернулся и взял вожжи, чтобы слегка придержать лошадь, когда обоз покатится по склону. Старик впереди щелкнул языком и пришпорил коня. Потом подождал, деловито насупившись, пока те не подтянулись. Лицо его раскраснелось, а из-под шапки блеснули крупинки пота. Мальчишка бросил вожжи и отвернулся в сторону, но старик передумал и смолчал, спрятав в себе свой испортившийся голос. Дребезжала цепь в руках афсин. Лучше бы завернула ее в холстину, подумал мальчишка. Среднего дядю слышно не было.

В бричке завозились дети, и невестки шикнули на них, но только стало еще громче. Мальчишка спрыгнул наземь, пропустил мимо вола и овец. Старший дядя понял и, подхватив его под мышки, усадил к себе на коня.

– Не так, – сказал мальчишка.

– Без седла не удержишься, – ответил дядя.

И так сойдет.

– До перевала не поспеют, – сказал младший дядя.  – А за него не сунутся, кровников испугаются. У тех двенадцать мужчин в роду.

– И нас трое. С ним – четверо, – сказал старший и хлопнул мальчишку по плечу. Тот спокойно выдержал их смех.  – За пару коней и участок отмерят.

– Больше бы не запросили.

– Не запросят. А запросят – можно и дальше двинуться. Земли там пригожие.

– Попригожей наших. На наших двум воробьям – уже тесно.

Мальчишка чувствовал спиной кинжал и твердый дядин живот, До перевала он никогда прежде не добирался. Его отец бывал там. А до того бывал и дед – тот, настоящий…

Средний дядя снова застонал впереди, но оба брата притворились, что не слышат. Только старший сплюнул. Афсин перебирала пальцами цепь. Невестки возились с детьми. Мальчишка потер бедро и сказал:

– Сам хочу. Смогу и без седла.

Ему не ответили. Он думал о дороге, что шуршала среди скал и выгибалась темно-серой лентой по камням и земле. Вскоре они выехали к реке, и та долго тянулась под ними, убегая водой назад. Мальчишка задремал. Ни река, ни разговоры не мешали ему.

Когда он очнулся, солнце стояло высоко над головой, наблюдая за ветром и скалами. Он толкнул мужчину в бок.

– Я знаю это место.

Тот кивнул.

– Скоро будет аул, там есть люди нашей фамилии. Я был там с отцом. Я помню.

Младшего дяди рядом не было, и мальчишка увидел, что тот уже далеко впереди, близ старика. Дорога стала уже, и обоз растянулся по ней на добрую сотню шагов. У развилки все остановились. Дед крикнул старшему сыну:

– Мы двинемся в объезд! Ты сам заедешь к Иналыку и скажешь, где нас искать. Сделай так, чтобы меньше расспрашивали. У излучины встретимся.

– Хорошо, – ответил тот.

– Я с тобой, – шепнул мальчишка.

– Он со мной переждет, – сказал дядя.

Старик не возразил и тронул коня. Сидя на бричке, скрестив под платьем ноги, афсин внимательно смотрела на мальчишку. Они долго не отрывали взглядов, и мальчишка подумал, что она знает о нем то, что ему самому пока невдомек.

Дядя спрыгнул с коня и присел на придорожный камень. Обоз скрылся за носом горы, почти не подняв пыли.

– Теперь мы воры? – спросил мальчишка и удобней устроился в седле.

Дядя распоясал черкеску и расстегнул ворот бешмета.

– Для кого – воры… Для кого – всадники. По мне – может, и к лучшему, что так обернулось. Худая земля, хоть своя, хоть чужая, только спину горбатит. А на ином скакуне плечи сами расправляются.

– Мой отец вором не был, – сказал мальчишка.

– Точно, – ответил дядя.  – Его кобыла была старше бабки нашей афсин. А та, поди, лет сто уже к нам не заглядывала…

Он сложил руки на груди и лениво выбросил ноги.

– И дед мой никогда ничего не крал. Мой настоящий дед…

– Известно, не крал. У него коня отродясь не бывало. Сколько помню, волами перебивались.

– Еще лошади…

– Ага. Такие, что полверсты рысью проскачешь, глядь – а в руках одни вожжи остались от тех лошадей… – Он зевнул и мягко потянулся.  – Вздремну чуток. Как солнце той горы коснется – разбудишь.

Дальше гребня не отъезжай.

– Я тоже вор?

– Конечно, кто ж еще? – сказал мужчина и опустил веки. Он был похож на отца. Только тот был угрюмей и выше. И не был вором. «Он не знал, что вор – это хорошо. А я теперь знаю», – думал мальчишка.

Он ткнул пятками коня, и тот охотно зашагал по дороге, потом перешел на рысь, и они в минуту достигли поворота. В воздухе пыли уже не было, кроме той, что всколыхнули с земли они сами. Мальчишка погладил теплую шерсть. На таком коне можно хоть до перевала лететь. Он подумал, что вором быть легко и приятно.

Он отыскал тропу и, не слезая, пустил коня шагом к реке. Кусты оцарапали черные бока и задели арчита на мальчишьих ногах. Конь пил недолго и бесшумно, всхрапнув лишь пару раз, потом привычно, без команды, повернул и ловко вскарабкался по склону.

Мальчишка остался им доволен. Он поднял голову. Солнце подплывало к гребню. Скоро он разбудит дядю, и они двинутся дальше. Только править уже будет дядя, а не он. Но воры они оба. И старик и афсин. Хотя крал их младший сын. А невестки, братья, сестренка в люльке? Они тоже воры? Мальчишка не знал.

Он взял галопом в сторону горы по тому же пути, где полчаса назад прошел обоз. Лицом он слышал ветер, чуял радость и сильное дыханье под собой. Потом поворотил и так же, галопом, вернулся к развилке. Дядя спал, слегка приоткрыв рот, и на отца уже был похож меньше. Глядя на него, мальчишка вздрогнул и что-то понял вдруг, и оттого ему сделалось потно. Он сглотнул твердое под нёбом и вслух сказал:

– Все. И невестки, и братья, и даже сестренка… Да, и сестренка, хоть и в люльке еще.

Он смолк, а вслед подумал: средний дядя тоже. Толстый и хлипкий, как прибрежный ил. Но он – тоже. И отец. И мать. И даже старик, тот, настоящий…

В глазах помутнело, и он крепче вцепился в поводья. Конь поднял морду и оскалился. Мальчишке стало жарко, и он рассеянно и долго вспоминал, глядя на подтертое гребнем солнце…

Конь переступал ногами и мотал головой. «Надо было и мне напиться, – думал мальчишка.  – Устал, а до перевала еще добрых полдня. Но те все одно не успеют. Пешие – пятнадцать верст… Ни за что не поспеть. Ворам легче. Им хорошо. Нам хорошо. Вот только пить охота». Дядя спит с открытым ртом, будто пьяный или младенец. Отец не так спал. Как-то иначе. Сняли цепь с очага и оставили на откуп могилы… И никто в ауле не сказал им ни слова.

Он тронул коня, и они медленно скользнули мимо спящего мужчины. Что-то сдавило мальчишке живот, и он ощутил голод. «Я не ел с самого вечера, – подумал он.  – Там, в арбе, лежат лепешки. Обоз далеко. Если быстро скакать, нипочто не догонят. Да и не станут догонять: те навстречу спешат, хоть столько верст пешком от Святого куста кого угодно к земле пригнут. Только теперь они снова верхом, в своем ауле лошадей одолжили. Значит, и до нашего добрались.

Или вот-вот доберутся».

Он оглянулся. Человек у скалы превратился в темное недвижное пятно Мальчишка не стал останавливаться и отъехал еще дальше. Сердце противно жевало в груди его кровь. Он растворил спекшиеся губы и тихо пробормотал:

– Когда далеко – всегда пятно. Все, что есть под небом, пятном становится. Даже горы. Пока глаза не прикроешь – и лица не вспомнить. Потому как и лицо – пятно.

Он оторвал взгляд от лежащего вдали человека, набрал полные легкие воздуха и с силой пнул конские бока. Животное рвануло вниз по дороге, щедро рассыпая копытную дробь и распарывая тугой ветер. Стало громко и легко, и легкость эта металась и звенела, мешая мальчишке поймать легкую мысль. Он скакал во весь опор туда, куда бурлила река, и знал, что его уже не догнать. Он крикнул, вышвырнув в бесконечность радостный вопль, поймал эхо и поймал ее, ту мысль, и она обожгла ему горло, и он опять крикнул, а потом рассмеялся в гриву коню. «Теперь я настоящий вор, – думал он.  – Самый настоящий из всех, какие бывают. И легкость с голодом – в придачу. Дядя должен бы знать, уж он-то должен бы знать – коли вор близко, нельзя поддаваться послабе…»

Он расхохотался. Камни, кусты и вода мелькали перед глазами, торопя время и в бессилии перед ним отступая, размазывая его в одно огромное мгновенье. И он, мальчишка, был вброшен в это мгновенье и пил его глотками, утоляя жажду и обгоняя реку. Воздух был вкусный и свежий, как майский лед у вершины. Ее он увидит первой, едва достигнет Синей тропы. Он не собьется с дороги. Он ездил по ней еще с отцом. С тем человеком, что не умел красть и не знал, как это хорошо. Солнце еще высоко, и вершина сверкнет на закате красным…

И вот теперь они молчали в чужом дворе, десять всадников, четверо из которых приходились ему братьями. Он давил в глотке обиду и ярость, в раздражении размышляя о том, что надо бы напоить выдохшуюся кобылу. С ночи они прошагали пятнадцать верст, а потом почти столько же скакали верхом.

– У них здесь нет родственников, – повторял старик, окруженный людьми, челюсть его слегка вздрагивала.  – Наш аул за них не в ответе. Да не позволит Уастырджи им далеко уйти!. .  – добавил он и воздел глаза к небу.

Все здешние мрачно кивнули.

«На наших конях они уйдут куда захотят и даже дальше, – думал Хамыц.  – На наших конях они уйдут за перевал».

Во рту стало кисло. Он оглядел братьев и кунаков, но не давал приказа спешиться. Нужно было напоить лошадей и задать им корм, но для того пришлось бы развернуться и съехать к роднику. Он чувствовал, что еще рано. Тишина медленно сушила пот на лицах, оставляя на щеках грязные разводы.

– Будь они прокляты, – сказал он, но тишина отступила лишь самую малость. С досадой он подумал о том, что и десять здоровых мужчин могут быть слабыми. Не сильнее своих голосов.  – Будь проклят их род до седьмого колена…

Люди вокруг потупились и переждали с минуту. Потом старик, прислонив ладонь к груди, сказал:

– Милость Всевышнего безгранична. Кара его неизбежна. Только человеку не дано торопить. Человеку дано подчиняться и сострадать, помогать и утешать. И дано человеку быть гостем и быть хозяином. Мой дом открыт для вас…

Хамыц взглянул в лица братьев и увидел, что лица согласны. Когда нет выхода, бывает застолье. Когда и застолья не видно, значит, и выхода нет. Так говорил он сам. Прежде. Тогда еще он умел так говорить. Он умел это еще день назад.

– Благодарю тебя, хозяин. Покажи, где твой дом… Младший из братьев спешился и предложил старику свою лошадь. Они выехали за ворота, провожаемые толпой, и у двора старика остановились. Тот первым слез наземь, за ним последовали остальные. Хамыц переложил плеть в левую кисть и только теперь поздоровался за руку со старцем. Они вошли в дом, и хозяин рассадил их за фынгом.

– У них здесь нет родственников, – повторял старик, окруженный людьми, челюсть его слегка вздрагивала.  – Наш аул за них не в ответе. Да не позволит Уастырджи им далеко уйти!. .  – добавил он и воздел глаза к небу.

Все здешние мрачно кивнули.

«На наших конях они уйдут куда захотят и даже дальше, – думал Хамыц.  – На наших конях они уйдут за перевал».

Во рту стало кисло. Он оглядел братьев и кунаков, но не давал приказа спешиться. Нужно было напоить лошадей и задать им корм, но для того пришлось бы развернуться и съехать к роднику. Он чувствовал, что еще рано. Тишина медленно сушила пот на лицах, оставляя на щеках грязные разводы.

– Будь они прокляты, – сказал он, но тишина отступила лишь самую малость. С досадой он подумал о том, что и десять здоровых мужчин могут быть слабыми. Не сильнее своих голосов.  – Будь проклят их род до седьмого колена…

Люди вокруг потупились и переждали с минуту. Потом старик, прислонив ладонь к груди, сказал:

– Милость Всевышнего безгранична. Кара его неизбежна. Только человеку не дано торопить. Человеку дано подчиняться и сострадать, помогать и утешать. И дано человеку быть гостем и быть хозяином. Мой дом открыт для вас…

Хамыц взглянул в лица братьев и увидел, что лица согласны. Когда нет выхода, бывает застолье. Когда и застолья не видно, значит, и выхода нет. Так говорил он сам. Прежде. Тогда еще он умел так говорить. Он умел это еще день назад.

– Благодарю тебя, хозяин. Покажи, где твой дом… Младший из братьев спешился и предложил старику свою лошадь. Они выехали за ворота, провожаемые толпой, и у двора старика остановились. Тот первым слез наземь, за ним последовали остальные. Хамыц переложил плеть в левую кисть и только теперь поздоровался за руку со старцем. Они вошли в дом, и хозяин рассадил их за фынгом.

Потом сел сам.

Рассеянно наблюдая за приготовлениями стола, Хамыц слышал боль в ушах и размышлял о том, что будет после. Получалось плохо. Сейчас он просто знал, что допустил ошибку. Он слишком думал о сыне. Он думал о нем больше, чем о семье.

– Там у нас уже есть кровники. За перевалом, – сказал он вслух.

Хозяин понимающе кивнул, и он продолжил:

– Их род богат мужчинами. Их столько, сколько месяцев в году. Уастырджи отвернулся от нас…

Старец поднял наполненный рог и произнес первый тост. Они выпили. Хамыц отщипнул от чурека и положил крошку в рот. Сквозь распахнутую дверь он видел, как режут, а затем свежуют барана. Ярость прошла. Чтобы не стошнило, Хамыц взял со стола пучок зелени. После второго рога хозяин заговорил о предстоящей жатве.

– Да, теплая нынче осень, – отозвался Хамыц и подумал, что сегодня он плохой гость.

Они снова выпили, и он почувствовал, как скопилась жидкость в желудке. Что-что, а с аракой он совладает.

– Земли у нас маловато, – сказал хозяин.

Пироги поспели, и их поставили в центр стола. Запах жарившегося мяса доносил со двора ошметки дыма от костра. Запах был назойливый и терпкий. Хамыц потянулся за новым пучком зелени. Он взглянул на Батраза и прочел в его глазах вину. Потом отвернулся и подумал: «Так еще хуже. Между нами два года разницы и мой сын. Только брат ни при чем. Просто он не боялся слушать. Это я боялся. Я не слышал собственного сына. Я хотел заставить его говорить и пошел против богов. Батраз ни при чем…»

– На весь аул земли не больше, чем снега на июль… – сказал старик.  – Но мы привыкли. Нам хватает. Я сведу тебя к их участку. А хадзар их ты уж и так знаешь…

Хамыц поблагодарил. Вслед за ним поблагодарили и братья. Прислуживавший паренек плеснул араки в рога. Поверх пирогов уже дымился шашлык. В помещении было тесно, и время сюда не вмещалось. Оно трудилось за порогом и подносило в дом плоды своих дел. Скоро закат прикроет небо и позовет новую ночь. Только ей не сменить предыдущую.

– Поздно уже, – сказал Хамыц.

– Мой дом – твой дом, – отозвался хозяин.

Хамыц покачал головой.

– Дела ждут.

Старей помолчал, но возражать не стал. Потом передал гостю почетный бокал. В комнату вбежал хозяйский сын и, выжидая, замер у стола. После того как Хамыц произнес тост и отпил из рога, старик кивнул и разрешил сыну сказать.

– Мы словили их мальчишку. На кладбище прятался. Сослан с холма заметил. Мы словили его. Он на дворе…

Ярость вернулась и заныла в суставах. Хамыц с трудом отвел в сторону поспешность вместе с пустым рогом и поднялся, как положено, только после хозяина. Они вышли из хадзара.

Мальчишку держали сзади за руки, и он уже не вырывался. Пыли на нем было столько же, сколько и страху.

– Где коня оставил? – спросил Хамыц и подумал, что мальчишка все-таки старше его сына.

Тот смолчал, и тогда человек за спиной с силой тряхнул его за плечи.

– У меня нет коня.

Хамыц заставил его поднять ногу и внимательно осмотрел арчита. Затем приказал:

– Снимай.

Мальчишка медленно наклонился и скинул обувку.

– Пятки, – сказал Хамыц.  – Покажи пятки.

Тот повиновался, и страху в глазах уже было больше, чем пыли на одежде.

– Отец его умер позапрошлой весной, – сказал старик.  – Он был достойным человеком.

– Теперь они вернутся, – сказал Хамыц.

Старик покачал головой.

– Ни отца, ни матери. Под сель угодили. Тем незачем возвращаться. Воры в капкан не попадают. Сходи к тропе, – сказал он сыну.  – Приведи коня.

– Они должны вернуться, – сказал Хамыц.  – Все же они горцы. Дам им три дня. Трех дней достаточно.

Старик пожал плечами. Мальчишка не сводил с Хамыца глаз. Сумерки заглушили половину отпущенного на сутки света. В стороне дышали угли от костра.

– Через три дня ты убьешь меня? – спросил мальчишка.

– Не здесь, – сказал Хамыц.  – Все будет по правилам.

– Небо возвратило тебе коня, – сказал хозяин.

– Одного. Их было пять. И нас пять братьев. Даю им три дня.

– Небо возвратило тебе коня руками мальчишки,

– Верно. Коня я оставлю, а мальчишку отпущу обратно на небо, если оно не вернет всего, что забрало. Или законы адата не оно нам установило? Не небо?

Старик не ответил. «Я возьму это на душу, – думал Хамыц.  – На то я и старший в роду, чтобы брать это на душу. Он все же взрослее моего сына. И одной крови с теми. Я больше не пойду против богов…»

Сквозь узкие щели в сарае он видел, как ссыпают с арбы плитняк, Голова шла кругом, но голод все не убивал его. Он не ел четвертые сутки, и до заката теперь оставалось совсем немного. Он не успеет умереть. Голод обманул его. Он зря старался. Вчера утром он последний раз помочился на каменный угол. Но не пить два дня оказалось тоже слишком мало. Его прирежут, как ягненка в жертвенный час. Он не сможет не кричать.

Дверь заскрипела, и в сарай робко вошел немой. Он постоял на порожке, опасливо примериваясь к расстоянию, которое предстояло одолеть. Мальчишка отвернулся и хотел презрительно сплюнуть, но слюна повисла на губах белым сгустком. Он крепче схватился за стену. Слышал, как немой быстро прошагал за спиной, сменил миску и опрометью выскочил вон. Глухо щелкнул засов. Дурак, подумал мальчишка. До сих пор боится. Он вытер рукавом рот и присел на земляной пол. Задетая цепь сыто звякнула.

Главное – смотреть перед собой, тогда меньше кружится. Он снова прикрыл глаза, хоть больше и не верил, что получится. Сперва-то он верил и лежал часами на спине, сложив на груди руки, и уговаривал себя умереть. Иногда ему даже чудилось, что он поймал ее, но смерть всякий раз ускользала, едва он подымал веки, пряталась в потолок, и вместо нее спускался страх. Когда он засыпал, ему снился собственный крик. Сон всегда заканчивался криком, а что было перед тем, припомнить он не мог. Сначала забывал припомнить, а потом уж просто не мог, хоть и пытался. Когда еще руки его были гибкими, он прочно охватывал себя за плечи и давил локтями на грудь. Только дыхание все равно было сильнее. Прошлым днем он подполз к той стене, где торчал крюк, и обмотал шею цепью. Конец ее тогда еще был прикован к его лодыжке, так что пришлось выше подобрать ногу, чтобы влезть в железную петлю. Он долго ждал, пока не свело судорогой икру и не стало совсем холодно, потом ждал еще столько же, убеждая себя сделать это. А когда убедил, кинул ногу вниз. У него почти получилось… Немой все испортил. Он навалился сверху прямо на глаза и стал срывать с него цепь, а сам мальчишка помогал ему бешеными руками. Потом кашель прошел, и он снова мог слышать. Немой жалобно мычал и водил ладонями по его ногам. Отдышавшись и перестав дергаться, мальчишка смотрел, как руки его подбираются к немому, ближе и ближе. Он смотрел и не мог помешать им. Потом руки впились кольцом тому в шею и нащупали на ней твердую точку. Немой отбивался, ударяя коленями его в пах, но руки все не слушались.

Им просто не хватило сил. Уже тогда им не хватило сил, а немой боится до сих пор. Дурак, лениво подумал мальчишка.

Он покосился на миску, в которой парилась еда, но дальше не сделал ни движенья. Прилег на землю и уставился в потолок, слушая голоса снаружи и размышляя о том, почему немой смолчал. Один из них его язык разбирает. Если б нажаловался, уже бы было позади. Но с самого первого вечера никто в сарай и не заглядывал, не считая того раза, когда вошел Хамыц и разбил цепь на ноге. Дурак немой. Все дураки. И сволочь смерть.

Он что-то припомнил и вновь взглянул на миску. Он смотрел на нее несколько минут, потом ползком приблизился к ней и сдвинул миску в сторону. Блестело лезвие, он не обознался. Мальчишка взял нож в руки и повертел его перед глазами. Слушая, как сгружают с арбы плитняк, он думал: верхний ярус уже снесли. Должно быть, от дома уцелел один хадзар. Из него они устроят времянку. И будут жать с нашей земли.

У него не хватит сил пустить нож в дело. Да и не того немой хочет. Он не может желать смерти своему отцу. А ему, мальчишке, второго раза не выдержать. Он не убьет себя. Нет, второго раза не снести. Тот просто чокнутый. Он хочет чего-то другого. Только мальчишке не понять. Он устал.

Откинувшись на спину, он полежал немного, дыша как можно реже, чтобы не мутило от запаха из миски. Он больше не верил в то, что станет совсем легким и смерть подберет его, невесомого и покорного, и помчит туда, где он встретит покой, и мать, и отца, и, может быть, деда, и брата с сестренкой – тех, настоящих, кого она, смерть, прибрала давно уже, прежде еще, чем те уяснили, что у них кто-то есть… Он не ел трое суток и еще целый день, но так и не сделался достаточно легким. Он только измучился и устал.

Он услышал, как кто-то скребется в дощатую стенку, и приподнялся на локтях. Потом он понял, но еще колебался, не решаясь двинуться. Он все равно не успеет. И закат уже ближе стены. «Они не простят немому. И я ему не прощу, ведь я не успею, Я уж точно не прощу», – думал мальчишка. Голоса снаружи ничего не знали и были глупыми, как ветер или смех. Как любое из того, что лежит снаружи.

Он встал и неровно пошел туда, где начинались доски. Немой уже не скреб. Он ждал. Мальчишка упал на пол и принялся взрыхлять ножом неподатливую почву. Он не думал о том, что громко. И впервые не думал о еде. С внешней стороны стены вкатилась слабая жидкая струйка. Он переждал, пока земля впитает влагу, размышляя о том, как когда-то душил друга. Он снова взялся за работу, вонзая лезвие в лунку и выгребая оттуда землю. О закате он почти забыл. Яма росла и свежела, как четкий след в сумерки, и была теперь сырой и жирной. Ласково угасал свет сквозь щели, но его это не тревожило.

– Так не бывает, – бормотал мальчишка.

 – Может быть как угодно, только не так. Иначе он не простит мне.

Он заметил, что порезал ладонь, и опустил руку во взросший холмик. Ранка забилась землей и чуть кровоточила, отдаваясь изнутри частыми толчками. Теперь он копал вбок. Едва ли он слышал дыханье с той стороны. Над ним скатались в вечер плотнеющие тени. Он сменил руку и подобрал ноги, упершись в стенку лбом. «Потом я напьюсь, – подумал он.  – Я выпью всю нашу реку от поворота до аула…»

Хамыц глядел в западающее за горизонт небо и ненавидел его. Целый день он желал хотя бы грозы, хотя бы дождя – любого знамения, но небо опять не помогло ему. Свод бесшумно и непреклонно свершил еще один круговорот и расслоился в желтом сумраке.

От долгого сидения затекла шея, и он потер ее, разгоняя кровь. «Я даже не спросил его, зачем вернулся, – подумал он о мальчишке.  – Если, конечно, ему самому это ведомо. Только едва ли он знает. А коли и знает, так вовсе не то, что на деле. Но штука не в нем. И не в его гордости. В ином штука…»

Он сидел на голой коновязи спиной к дому и сараю, сложив меж ног руки и дожидаясь чьего-нибудь оклика. За эти дни из плитняка выросла у забора горка, от которой каждый из братьев старательно отводил глаза. Камни ценой в тридцать верст, туда и обратно, сложили посреди двора могилу – их позору, их же собственными руками, – будто не разумнее было раскидать плитняк прямо там, на месте, а остальное сжечь в первый же день, чтобы – ничего, кроме праха и тлена, ничего, кроме пепла на пятачке земли, вскормившей подлецов…

Только ведь месть, покуда не пообвык, завсегда рукам работу ищет. Он опустил голову, слыша спиной присутствие сына. За трое суток он выучился слышать спиной. Его сын часами торчал у сарая, и ни разу он его оттуда не погнал. Вот в чем штука. А потом сам сбил цепь с ноги мальчишки. Цепь была лишь поводом. Батраз сказал ему про нетронутые миски, и он тут же, не откладывая, взял тесак, молоток и направился к сараю. Только он не стал смотреть мальчишке в глаза. Он не смог себя заставить, хоть затем и пришел.

Его сын стоял за спиной, а в остальном было тихо. Тревога уже не копилась, а просто присохла изнутри липкой гарью.

Они похитили не коней. Они похитили надежду. Или то, что в нем было вместо нее. И небо вдобавок подсунуло этого мальчишку и выделило тому на стражу его сына. Оно опять схитрило. Оно всю жизнь с ним хитрило. Потому и сделало хозяином раньше срока, потому снабдило потомством, лишенным речи да и просто человеческого голоса. А после оглушило его самого – настолько, что не слышал собственного сына. Слышал Батраз и слышала мать его ребенка, только та не в счет: мать ведь всегда слышит.

А когда он захотел что-то исправить, оно отняло у него надежду да еще принудило шагать по бескрайней дороге к своему позору с седлом на плечах, и рядом – жирная овца… Оно вернуло ему коня, но так и не вернуло братьям, хоть те не по своей вине потеряли. И теперь он ждет чьего-нибудь оклика.

Он смотрел, как стекает за гору закат, как по следам его крадется ночь, и длинно размышлял.

Вздумал с ним тягаться, и оно, небо, покарало его. Братьев он взял для отвода глаз, сказав, что в крепость дом присмотреть (будто было на что покупать!), а они поначалу не поняли, но ничего не спросили: на то он и старший. Но когда сделали привал в полуверсте от Святого куста, им стало ясно. Быть может, и раньше – иначе зачем им овца, самая жирная в стаде? И зачем бурдюк с аракой? Он вздумал солгать и выбрал будний день, чтобы с рассветом принести богам жертву и просить их спасти сына; и дать ему быстрый язык вместо ленивого; и спасти отца в себе самом; и мужа тоже, ибо за семь лет он перестал быть и мужем, не только отцом. Он долго терпел свое безверие.

Веру он потерял давно. С тех самых пор, как она убила его отца. Его нашли в ближнем дзуаре, в святилище, с перекошенным ядом лицом и раскинутыми по полу руками. Они исцарапали всю землю вокруг, а святые дары откатились к стене. Там же, у стены, отыскали потом и гнездо – тихую ямку с гладкими краями. Только никакой змеи там уже не было. Никакой змеи, лишь отравленная насмерть вера в искаженном лице.

Через несколько дней он вернулся туда. Сперва ему не было страшно, и он не спеша обложил дзуар сеном. Вставало утро, ветер дул ему в спину. Он глядел, как занимается пламя, и глотал сладкую слюну. Ему хватило сил запалить все сено, а потом стоять и ждать, когда огонь примется за постройку. Дым чернил пожаром спугнутое небо и бежал за облаками. Хамыцу не было страшно, и он лишь отошел в сторонку, чтобы лучше видеть. Несколько раз что-то треснуло внутри, и он подумал: кости или рога. Костей там много, охотники на жертвы не скупились.

Он досмотрел до самого конца, до тлеющего обугленного остова. Так что теперь нужно было шагнуть да пнуть ногой подпорки. Только он не стал этого делать. Это было страшнее даже, чем поджигать. Ему никогда не было так страшно…

Когда сын родился, сперва Хамыц запрещал себе думать о каре. И даже тогда, когда думали все, и после, когда все смирились. Он ждал два года, но сын так и не заговорил, хотя и не молчал. Это-то хуже другого было. Дом полнился его рваным мычаньем из беспомощной глотки и сторонился крошечных суетливых рук. Только он, Хамыц, решил ждать и третий год, но сам перестал говорить с женой и за семь лет ни разу ее не коснулся. Да, он ждал еще семь лет. И когда понял, что то не возмездие ей (не может быть возмездием его мука!), и понял, что лгал – лгал давно и даже прежде, чем превратился для нее в немого сам, добровольно, – больше уж молчать не мог и тогда вспомнил про Куст. Разрешил себе про него вспомнить.

Он все же пошел к богам, но – и против богов, потому что – в будний день, обманув сына, жену и братьев, желая сделать все как бы ненароком, невзначай, попутно… Только невзначай не каются… Он ненавидел небо.

А оно предчувствовало, готовилось и знало еще с весны, когда впустило его гостем в дом людей, готовых стать врагами. Когда позволило болтать и хвастаться конями. Когда свело его три дня назад с одним из них на дороге и показало этих коней. Когда Хамыц смотрел в его глаза, а оно, небо, уже знало и не заставило его насторожиться. Оно знало и потому наслало той же ночью пудовый сон на всех шестерых, из-под которого сам он выбрался последним, а первым – сын, немой, но не глухой, видевший и видимый, испуганный и недвижный, пока тот не убрал ружья и не рванул с поляны в плотную ночь. И даже копыта их не пробудили. Только выстрел, но было поздно. Сын сам взвел курок и сам же выстрелил. А он, Хамыц, вскочил, и не понял, и ударил его наотмашь по лицу, хоть сын был ни при чем. Он как умел боролся с немотой, влитой в него отцовой кровью… Вот в чем штука!. .

«Я знаю, – сказал он себе.  – Оно хотело, чтобы я смирился раньше. Много раньше.

Оно хотело, чтобы я просил тогда еще, в самом начале. Чтобы я стал перед ним на колени и закидал алтарь жертвами. Чтобы принял эту немоту и сдался, а потом умолял небо о милости. И хотело всем показать мою покорность. И чтобы я признал свою кровь порченой. Ему нужно было мое раскаяние. А теперь еще нужен и грех мой. Оно хочет в жертву мальчишку. Дело не в нем и не в конях. Дело во мне».

Он вспотел и протяжно, неловко дышал, распахнув на груди бешмет и прочно упершись в землю ступнями. Воздух был прохладный и густой, будто вымокшая в ливень бурка. И был темный. Хамыц почувствовал першенье в горле и, запинаясь кашлем, обернулся на шаги. Мальчишка двигался, пошатываясь, от сарая к дальнему концу забора. Он был тонкий и прямой, как обглоданная кость, и Хамыц подумал: не дойдет, а коли и дойдет – не перелезет. Он наблюдал, как мальчишка прислонился к забору, повис на нем, а потом перекинул тело наружу. Сын бежал, воздев в мольбе руки и жалобно скуля на своем языке. «Бедняга, – подумал отец.  – Еще не знает, что я уже решил. Пусть без знаменья. Может, опять против неба. Пусть я его буду чураться всю жизнь. Я решил. И да простят меня мои братья!. . »

Он подхватил сына на руки, слушая ладонями испуганное сердце и приказывая себе выдержать…

Мальчишка спал всю ночь. Дважды он просыпался и едва успевал выползти за порог, как его тут же выворачивало. Потом он снова возвращался к циновке и укладывался близ немого. Пахло теплом, и, окунаясь в сон, он успевал вспомнить, что стосковался по этому запаху. Он спал до самого утра, а после, опять наевшись до отвала, спал еще и в дороге, лежа на тряской арбе.

Когда он слез у своего хадзара, Хамыц подал ему корзину с едой и снова спросил:

– Не передумал?

Мальчишка отрицательно мотнул головой и спрятал руки за спину.

– Бери, – сказал Хамыц.

– Мы не договаривались, – ответил он.

– Ну так можем договориться, – сказал мужчина.  – Бери.

Мальчишка взял корзину и, поразмыслив, сказал:

– К лету верну. И огниво тоже. К лету я раздобуду свое.

Хамыц усмехнулся и кивнул. Из-под холстины он вытащил цепь и тоже протянул мальчишке.

– От моего сына. Тебе ведь нужна цепь?

Тот согласился. Мужчина развернул коня и тронул. Мальчишка крикнул ему вслед:

– Летом я привезу ему овцу в подарок! Ты передай! Я верну корзину и подарю твоему сыну овцу!

Хамыц не оглянулся. Он ехал быстро и был уже у поворота.

– Летом мы снова будем в расчете! – прокричал мальчишка, сложив крыльями ладони у рта.

На улицу высыпали соседи, и он коротко их поприветствовал. Вошел в хадзар, сложил у стены корзину и цепь, достал из-за пазухи нож и бросил рядом, потом уселся на пол, подобрав колени к подбородку. Он оглядел пустой дом, поискал глазами хоть что-нибудь, но ничего не увидел. Изнутри дом был таким же точно, как когда они его покидали. Только лестница теперь вела прямо в небо. «Ладно, – решил мальчишка.  – Мне ярус ни к чему. Я стерплю и без яруса».

Он опять задремал, уткнувшись носом в колени, но потом спохватился и встал. Вышел во двор и наскреб по пучкам охапку соломы с разоренных крыш. Потом собрал под навесом клочья шерсти и смастерил себе постель.

Очаг он разводить не стал. Как-нибудь перебьется: несколько дней всего. Заняться больше по дому было нечем, и он сходил на улицу, чтобы уж разом покончить со всеми делами. Он подождал за забором, и когда сосед вышел к нему, поздоровался и сказал:

– Мне нужно ружье без патронов.

Сосед молчал, озадаченно теребя бороду, и тогда он добавил:

– Ты дашь мне ружье без патронов и возьмешь взамен урожай с моей земли. Не весь, понятно. Часть сыновья твои сложат в моем амбаре. Седьмую часть зерна. А лучше – помола. Только сейчас ты дашь мне ружье.

– Зачем тебе? – спросил сосед, и мальчишка сурово взглянул на него.

Они помолчали. Потом мальчишка произнес:

– Я могу предложить и другому.

– Ладно, – сказал сосед.  – Пошли в дом.

– Позже, – ответил мальчишка.  – Когда досуг будет. Сейчас мне позарез нужно…

– Ружье, – перебил мужчина.  – И без патронов.

– Точно, – сказал мальчишка.  – С ними, с патронами, возни много. Да и пальнуть всегда охота.

– Но тебе, конечно, недосуг…

– Неси, – сказал мальчишка.

Сосед пожал плечами и направился к хадзару. Мальчишка глядел в раскрытую дверь и злился от чужих взглядов. Он еще не привык. Ему нужно чуток времени. Совсем немного. И тогда он заставит привыкнуть даже их.

Он повертел в руках ружье, ощупал приклад и курок, потом кивнул соседу и пошел к себе в дом. Ружье он прислонил к холодному углу, даже не взглянув на него больше. Затем улегся на тощую постель и почти тут же заснул.

Проснулся он, когда стемнело. Впотьмах пошарил руками в золе очага, нащупал лучину и взялся за огниво. Добыв огонь, он запалил лучину и воткнул ее в золу. Потом откинул крышку с корзины и наскоро перекусил соленым сыром, лепешкой и куском холодного мяса. Он поднял ружье, загасил лучину и вышел из хадзара. Небо было звездное и глубокое. Луна томилась светом меж вершин.

Он зашагал по дороге к ныхасу, затем перешел на тропу и двинулся к кладбищу. Шел он тихо, мягко ступая босыми ногами и стараясь не думать о холоде. У самого погоста он остановился и надел арчита. Глаза освоились с темнотой, и он без труда отыскал могилы. Он отложил в сторонку ружье и нежно припал поочередно к каждому камню. Теперь ему было не страшно. Он слушал щекой и грудью прохладу камней, и ночь не мешала ему разговаривать с ними.

Спустя немного он присел на корточки, подпер скулу рукой, пытаясь не жмуриться и упрашивая себя быть мужчиной. Но рот уже расплывался по лицу, и ничего с ним поделать было нельзя. Мальчишка всхлипнул, напрягся, снова всхлипнул, но не совладал с подбородком и разрыдался. Слез было много, кулаки за ними не поспевали. Плач рвал его тело на части и топил в себе разбухший от влаги голос. Мальчишку трясло и метало по земле, а ночь будто сделалась меньше, слабей. Потом все прошло, и он отер рукавом взмокшее лицо. «Я больше не буду, – подумал он.  – Да и не я это. Просто те дни из меня вылились. Стоило только вдоволь напиться, как они и полились. Это ничего. Это случайно. Теперь я буду ждать. Вся моя работа – ждать столько, сколько надобно».

Он глядел на камни и звезды, размышляя о том, что жизнь вот бродит меж ними, а как умрет – поделится и разбежится по звездам и камням. Ночью с ними можно разговаривать.

– У меня есть друг, – сказал он могилам.  – Он тоже немой. Только не такой, как дядя.

Тот со страху немой. И от страху толстый, ест и ест. И никто ему ничего не скажет, потому как ничего он и не разберет. Лишь глаза выпучит и прижмется. Как вас обвалом убило, так и онемел. Сам-то выжил, а страху не вынес. Да я видал его. Это когда вас откапывать стали, меня увели, а его-то я видал. Весь в камнях заваленный, наружу одна голова торчит да руки вокруг бегают. Уже тогда язык отнялся. А руки до сих пор бегают, вот только ноги не слушаются… Нет, мой друг не такой… Я ему овцу задолжал. К лету на что-нибудь выменяю.

Он замолчал, ощупал порез на ладони. Тонкий бугорок, будто пучок волос приложили. Трогать его было приятно. Он прислушался, вгляделся во тьму, потянулся за ружьем и, не вставая, спугнул с холма змею прикладом. Потом зевнул и поднялся, чтобы малость взбодриться. «Я привыкну», – подумал он.

Он почти привык за шесть ночей. Сутки раскололись на две половины, из которых одна начиналась затемно, а другая наступала с рассветом. Возвращаясь ни с чем в потухший от безмолвия дом, он всякий раз находил у дверей кувшин и прикрытую крышкой миску с едой. Он отставлял их в сторону, покуда не опустела корзина, а потом уж брал с собой, не чувствуя ни стыда, ни благодарности. В первое утро он вновь отправился к соседу и сказал, что перепутал: восьмая часть. Восьмая, а не седьмая с каждого помола. Но взамен ему нужен карц да пара-другая циновок на зиму. Так что они снова в расчете. И теперь есть шуба и есть отличная постель. Очага он по-прежнему не разжигал и лишь настрогал лучин в лесу. Пришлось потратить полдня и долго карабкаться босиком по дальней горе, но он берег арчита, а за свои подошвы не беспокоился. Они были твердые и шершавые, все равно как сосновая кора, так что простуда его не взяла. В лесу он решил, что, когда немного высвободится, отловит себе беркута или белку. Сейчас было рано: мужчина разом два дела не делает. Он еще с первым не покончил. Потому, отоспавшись и переждав сумерки, брал он ружье и снова шел к погосту.

Закутавшись в грубый карц и подсев к могилам, он принимался за беседу. Говорить было удобно и тепло. За эти ночи он многое им пересказал и немало вспомнил с ними. Ночью не надо было закрывать глаза. Он видел и так.

Вспоминал и видел, как он, еще малыш, заигрался на ярусной веранде с солнечным лучом, видел, как споткнулся об отцову ногу, как покатился вниз по крыше. Как повис над хадзаром. И снова видел крепко сжатый рот и белое, враз заболевшее лицо. И видел, как заорал во всю глотку, а глаза на лице сожгли его крик. Отец стоял на его рубахе и не делал и движения, вцепившись руками в свой пояс. Он стоял так, пока не покрылся мелкими каплями и пока не подоспели те, кто имел право взять на руки его ребенка. А когда они подоспели, капли слились в одну большую и скопились на подбородке. Мальчишку подняли, и отец еще мешал, не сразу сняв сапог с его рубахи, а как снял, двинулся было уйти, но шаг срезался, и он тихо присел на гладкую пологую крышу и потом сказал: «Уберите его». И мальчишку потащили к лестнице, а он все глядел на отца и его спину, ровную, как лед. А потом она переломилась и захлебнулась кашлем. Он кашлял, чтобы убрать с лица белое. Он был настоящим мужчиной, думал теперь мальчишка. Только против обвала разве устоишь! Дядя вон хоть жив остался, а все одно себя потерял. Оттого и руки его собственные признать не могут. Даже умыться не умеют, а когда они с младшим дядей принесут кадку с водой, только препятствуют да толкаются.

Про это он не любил вспоминать, и чаще ему приходило на память что-нибудь другое. Как они ходили с дедом к искореженной вершине или как шила одежду мать, как прятала потом свои пальцы и как никогда не прятала взгляда, как родились брат с сестренкой и как гудит река в дождь, как выползает трава из-под камней или как пахнет ушедшее время…

Глаза у деда – у его настоящего деда – были маленькие и уютные. Они были похожи на проталины в снегу, а иногда – на крохотные гнезда. Дед умел молчать часами, и тогда было видно, что молчание его толковей любой работы. Он сводил его к разбитой горе и показал с вершины реку, что когда-то отравила нижний аул и принудила смерть выстроить для себя склепы.

Малые домики без дверей, с одним лишь окном и нишей для пищи. Он сказал, что там теперь только кости и что никто туда не ходит, к той реке. И даже звери. А мальчишка спросил про воздух, и дед ответил, что тот ни при чем. «Если б воздух, то и мы тогда, – сказал дед, – но мы уцелели». Выходит, что река. Она отравила. А спустя двести лет сбесилась и накинулась на склепы. Потому так мало, сказал он. Ее обвал заставил, сказал он, и она бросила прежнее русло. А пища – так оттого, что надеялись. И потом сказал: «Не бойся, мы не пойдем туда».

Мальчишка помнил все слово в слово и думал ночами о том, что память – то же лицо. Может стареть, но никогда не сотрется полностью. Он вспоминал, как лежала в горячке мать и как нельзя было проникнуть на женскую половину. И как он украдкой приподымал шкуру, но она не замечала его, широко раскидав глаза, а слезы падали на подстилку и рисовали там пятно. Как в тот же вечер уехал в крепость отец, чтобы возвратиться, когда уж боль смешается с памятью. И как утром перед тем он, мальчишка, стоял здесь же, на этом самом месте, и смотрел на тяжелый могильный камень, один на двоих, думая: «Они ничего не поняли. Они родились в один день и в один же час умерли. Они были меньше, чем моя шапка, меньше, чем седло, на котором их привезли. Они и не поняли, что у них кто-то есть. Они просто не успели. Теперь они старше нас всех и даже старше деда».

Но потом дед тоже умер, и они сравнялись в возрасте. А потом сравнялись с ними мать и отец. «Они в земле и в звездах, – размышлял мальчишка, глядя на плиты и завернувшись в тепло.  – Я сторожу их и звезды. Я буду ждать сколько потребуется».

Прошлое пахло землей и солнцем. И многим другим. Оно пахло словами и огнем от очага. Оно не пахло мглой. «Я не знал тогда, что такое ночь, – говорил он.  – Я узнал лишь недавно, как она пахнет. Только оно, недавно, еще не сделалось прошлым. Для того надо бы прежде дело докончить. Афсин ведь их все равно заставит. Афсин не похожа на них. Она заставит…»

Так что на шестые сутки он почти привык. Только он не думал, что тот придет один. Он думал, их будет двое. Он увидел его раньше, чем тот приблизился, и потому успел схватиться за ружье. Потом поднялся и почувствовал, как дрожит тело. Человек подошел и сказал:

– Убери.

Мальчишка не послушался и наставил тому дуло в грудь. Он крепко держался за ружье, но оно ходило ходуном в его руках.

– Глупец, – сказал старший дядя.  – Убери, не то и впрямь стрельнет.

Мальчишка покачал головой. Человек постоял, что-то прикидывая в уме, потом присел перед ним на корточки.

– Уходи, – сказал мальчишка. Голос прорвался сквозь дрожь и был хриплым и кратким, как скатавшееся в комок время.  – Уходи, – повторил он.

Человек размышлял. Потом сказал:

– Ты опозорил наш род. Ты не вор. Ты воришка. Сперва ты опустишь эту штуку, потом я задам тебе трепку и уж после возьму в охапку и отвезу за перевал.

– Ты встанешь и уйдешь. Эта земля уже позабыла тебя, – произнес он заготовленные слова.  – Ты бросил ее на откуп. Поднимайся и иди, – сказал мальчишка и подумал: это хорошо, что без патронов.

Они помолчали. Он смотрел в дядино лицо и ненавидел их сходство. Мужчина прищурился и сплюнул.

– Порку можно оставить и на потом.

Убери ружье.

– Всегда успею, – сказал мальчишка, и в голове пронеслось: «Я готовился к этому шесть дней. Я был уверен. А теперь трясусь со страху. Но должен бояться он. Ведь он не к такому готовился».

– Ладно, – сказал дядя.  – Ладно. Если уж так хочешь, можешь и с ним идти. Я не против. Иди с ружьем, коли хочется.

– Я украл у тебя коня, – сказал мальчишка.  – Теперь могу взять себе и второго. Для этого надобно только пальнуть.

Мужчина вскочил и сжал кулаки, но сделал лишь шаг.

– Все! – закричал мальчишка.  – Все! Теперь стой!

Он зажал ружье стылыми пальцами и думал: «Если подойдет, я ткну ему в лицо железом. Я побегу к реке. Лучше уж я утону».

Дядя опустил руки и глухо выругался. Они долго молчали. Так долго, что у мальчишки устало сердце. Потом он услышал:

– Мы возьмем их с собой… Не сейчас. Позже. По весне мы приедем все вместе и заберем их с собой. Если ты из-за них…

– Они будут лежать здесь, – сказал мальчишка.  – Они не воры.

– Глупец, – сказал дядя.  – Боги покарают тебя.

– Боги помогут мне. Я не вор. И не батрак.

– Будь ты проклят.

«Еще немножко, – подумал мальчишка.  – Совсем малость. Я дотерплю. Это хорошо, что без патронов. Скоро небо забледнеет, и он уйдет». Они молчали до тех пор, пока у мальчишки не унялась дрожь. Руки его запотели, но перехватывать ими ружье он не стал. Дядя сказал:

– Там добрая земля. И князь попался щедрый…

Мальчишка отрицательно замотал головой. Потом сказал:

– Передай афсин, что я ее помню. Это ведь она тебя прислала.

– Она хочет, чтоб ты с нами был.

– Я помню ее. Так и скажи.

– Старик тоже хочет.

Мальчишка смолчал. Звезды стаяли, и с гор задул ветер. Теперь и о свете вспомнит. Ветер вспомнит о свете и прихватит его с собой. Мальчишка не сводил глаз с дядиного лица и видел, что и тот уже ждет и просто нужен повод. Ветер поможет им обоим.

– Зря ты, – сказал мужчина.  – Ты слишком мал. Ты думаешь, что это правильно. Ты ошибся. Пошли. Конь заждался.

– Это не мой конь, – сказал мальчишка.  – За своего я уже рассчитался. Иди. Тебя увидят. Ты чужак здесь. Сам это выбрал. Я устал держать ружье.

– Ну так опусти.

– Не могу. Ты же знаешь, я не могу его опустить. Клянусь могилами, я этого не сделаю.  Иди…

– Могилами жив не будешь, – сказал дядя.  – Ты околеешь с голоду.

– Я справлюсь. Скажи афсин, что я справлюсь.

Он смотрел мужчине в лицо, не мигая и будто бы не дыша даже, и видел, как оно белеет перед ним, растекаясь морщинами. «Вот и все, – думал он.  – Все же я выдержал. Стерпел. Больше уж он ничего не скажет. Я не знаю, что он может еще сказать. Теперь я за них не в ответе, я перестал быть вором…»

Он вернулся к дому, поднял с порожка миску, кувшин и вошел внутрь. Присел на постель, отложил ружье и сразу принялся за еду. Он съел все, что было в миске, запил из кувшина пивом и растянулся на циновке во весь рост, слушая, как болят мышцы. Он не заснет. Лишь передохнет немного. Солнце пробралось в распахнутую дверь и прилипло к полу желтой полоской. Аул доносил сюда свои проснувшиеся звуки и ни о чем не ведающие слова. Лежать было приятно. Мальчишка вспомнил, что не скинул с плеч карц, но было лень шевельнуться.

Потом он понял, что пора, и тяжело поднялся. Взял с пола цепь и пошел к очагу. Прикрепив ее над золой, сказал молитву и развел огонь. Потом долго смотрел на него, вдыхая жар, отхлебывая из кувшина и думая о том, что в доме теперь есть хозяин. Он подсыпал углей и стал думать о свете, сменившем длинную ночь, и о том, как долго не было дождя. А после думал про цепь, что сперва его едва не задушила, а затем ждала шесть дней, прежде чем повиснуть над очагом и принять в себя святость. Он думал про то, что она заслужила это.

Потом он сходил за водой, разделся догола, умылся и смочил волосы. Сбил пыль с одежды, тщательно отряхнул арчита и, облачившись заново, надел шапку. Подвязал ремешком нож к талии и вышел на улицу. Он двигался не торопясь вверх по дороге, не обращая внимания на взгляды. Он шел к ныхасу, считая шаги и говоря себе, что привыкнет.

Он достиг площадки и постоял немного, выждав, когда смолкнут старики, потом громко поздоровался. Ему кивнули в ответ и теперь вопросительно глядели на него, ничего не понимая. Он сжал зубы, положил руку за пояс и повторил приветствие, только опять никто из них не встал. Тогда он подошел вплотную и спросил самого древнего из них:

– Разве очаг в моем доме погас? Или, может, вы знаете другого хозяина моего дома? А может, это уже и не ныхас?. .